СМЕРТЬ СТАХОВИЧА

(27 февраля 1919 г.)


Мы с Алей у Антокольского1. Воскресенье. Тает. Мы только что от Храма Спасителя, где слушали контрреволюционный шепот странников и — в маленьких шапочках — в шубах с «буфами» — худых и добрых — женщин-не женщин — дам-не дам, с которыми так хорошо на кладбище.

— «Погубили Россию»... «В Писании все сказано»... «Антихрист»…

Храм большой и темный. Наверху — головокружительный Бог. Островки свеч.

Антокольский читает мне стихи — «Пролог к моей жизни», которые бы я назвала «Оправданием всего». Но так как мне этого нельзя, так как я в данный час — русская, молчу молчанием резче и весче слов. Прощаемся. Аля надевает капор. В дверях студиец В. с каменным лицом.

— Я принес ужасную весть: Алексей Александрович Стахович вчера повесился.


==========


В церкви (у Страстного, названия не помню) стоял двойной пар от ладана и от дыхания. Каждый раз, чтобы креститься, я снимала варежку. Воск капал, слез у меня нет.

Вижу руки — из чего-то другого: не плотью — сохранившие от живого только форму — восхитительную! Те самые, которыми прививал, в Крыму, розы, и — розы кончились — закладывал, из гардинного шнура, петлю. Голова в тяжелом великолепии смерти. Веки — как занавесы: кончено, спущено. Если и есть страдание — то в висках. Остальное покоится.

Стою над гробом, близким ли, дальним ли, у меня непреложно — вопрос: «Кто следующий?» Ведь буду же я так стоять над другим лицом? — Чьим? — Эта мысль во мне, как соблазн. Я знаю, что мертвый знает. Не вопрос, а допрос. И нескончаемость этого ответа...

Еще одно: кем бы ни был мне мертвый, верней: как мало бы я ему, живому, ни была, я знаю, что в данный час (с часа, кончающегося с часами) я ему ближе всех. Может быть — потому что я больше всех на краю, легче всех пойду (пошла бы) вслед. Нет этой стены: живой — мертвый, был — есть. Есть обоюдное доверие: он знает, что я вопреки телу — есть, я знаю, что он — вопреки гробу! Дружеский уговор, договор, заговор. Он только немножко старше. И с каждым уходящим уходит в туда! в там! — частица меня, тоски, души. Опережая меня — домой. Почти как: «кланяйтесь тем-то»…

Но, воскресая с ним, я и умираю с ним. Я не могу плакать над гробом, потому что и меня закапывают! Некоей утерей своей земной достоверности плачусь за утверждение свое в мирах тех. (Плата за перевоз? Ведь платили же тени Харону? Я свою тень посылаю вперед — и здесь плачу!)

Еще об одном: как это близкие так мало ревнивы к гробу? Так легко уступают — хотя бы пядь. Секунды на земле сочтены, и именно пядь дорога! Никогда не превышаю прав, оставляю пустоту вокруг гроба незаполненной — не семья — так никто!— но с такой горечью, с такой обидой за лежащего. (Гроб: точка стечения всех человеческих одиночеств, одиночество последнее и крайнее. Из всех часов — час, когда надо любить вблизи. Именно над душой стоять.)

Господи, будь он мой (то есть: имей я право!), как бы я стояла, и глядела, и целовала, как — когда все уйдут — говорила бы с ним — ему! — совсем простые вещи — может быть, о погоде — ведь он так недавно был! он еще не успел не-быть! как я бы ему в последний раз рассказала землю.

Я знаю, что его душа возле! Ушами же никто никогда ничего не слышал.


==========



В церкви людно, никого не знаю. Помню седую голову Станиславского и свою мысль: «Ему, должно быть, холодно без шапки» — и умиление над этой седой головой.

Из церкви его понесли в Камергерский. Толпа была огромная. Все чужие. Я шла, чувствуя себя наполовину мертвой, умирая с каждым шагом — от всех чужих вокруг, от него — одного — впереди. Толпа была огромная. Автомобили сворачивали с дороги. Я этим немножечко (за него) гордилась.

От Зубовской площади толпа начала редеть. В постепенности этого редения выяснилось, что за ним идет одна молодежьстудийцы II Студии — его «Зеленое кольцо». Они трогательно пели.

Когда улицы стали совсем чужими, а я уже не только тела не чувствовала, но — души, ко мне подошел В.Л. Мчеделов.2 Я ему безумно обрадовалась и сразу перенесла на него частичку своей нежности к Стаховичу. Я чувствовала — приказала себе почувствовать — что он чувствует совсем как я, внушала ему это, всем своим самовнушением внушала — и если я когда-нибудь в жизни испытала чувство содружества, то именно в этот час, в снегах Девичьего Поля, за гробом Стаховича.

— Я тогда не сказал Вам этого. Помните? Вы в прошлом году написали мне письмо, где было несколько строк о нем: что-то о белой кости, о белой муке. Я ему прочел. Это произвело на него потрясающее впечатление. Он три дня ходил за мной следом, чтобы я ему их переписал…

Слушаю молча.

— Его очень любили, все к нему приходили во время болезни. За день до его смерти кто-то из студийцев принес ему котлету из конины. Воткнул вилку и, с усмешкой: «Может, свою же лошадку и ем»... У него ведь конские заводы были. Страстно любил лошадей.

— А как же все эти студийцы, все эти юноши, все эти молодые женщины? Как же они все-таки не…

— Не догадались?

— Не отстояли его у смерти?! Ведь в их руках: молодость, любовь, — власть!

Ах, Марина Ивановна! Жалость — не любовь. Особенно к старику. Стахович ненавидел жалость. «Я никому не нужный старик...»

Переходим на тротуар — курить. Пальцы еле держат папиросу. Была оттепель, стал буран.

— Он никакой записки не оставил?

— Нет, но в день своей смерти он еще был в театре, подошел ко мне, спросил: «Ну как, Вы еще не устроились?» — «Нет». — «Как жаль, как жаль», и сжал мои обе руки.

— А что это за маленький человек, который так плакал в церкви?

— Его камердинер, он раньше был буфетным мальчиком. За день до смерти он выдал ему жалованье за месяц вперед и награду. Перед смертью он заплатил все долги.

Доходим до кладбища. Божественная белизна Девичьего Монастыря, успокоительный свод арки. (Об этом кладбище, в 1921 г., один мой спутник-еврей: «Стоит умереть, чтобы лежать здесь», и, после паузы: «Может быть, и — креститься».) Идем к могиле. Студийцы сами хотят опустить гроб, но гроб, сделанный в Художественном театре, слишком широк (я, мысленно» с усмешкой: барский!) — не проходит. Могильщики расширяют. К священнику, торопясь и заплетаясь, подходит монашка: «Батюшка, нельзя ли поскорей? Второй покойник у ворот».

Сугробы не расчищены, стою на могиле Сапунова, немного мучась тем, что это — ну — не по Стаховичу. Помню какую-то даму в трауре. Большие, стеклянные от слез, голубые глаза. Когда гроб опускают, крестит его вслед мелкими частыми крестиками.

Потом узнаю — актриса, у которой недавно в Киеве убили мать и сестру.


==========


Гражданская панихида по Стаховичу (Художественный театр).

Сначала траурный марш Бетховена.

Стахович и Бетховен. Надо понять.

Первое, что чувствую — несоответствие, второе — неловкость, как от нескромности. — В чем дело? — Слишком пышно... Слишком явно. — Ну?

Стахович — XVIII век, Бетховен — вне (всякого). Что соединило эти два имени? — Смерть. — Случайность смерти. Ибо для того, Стаховича, смерть всегда случайность. Даже вольная. Не завершение, а разрыв. Не авторское тире, а цензорские ножницы в поэму. Смерть Стаховича, вызванная 19-м годом и старостью, не соответствует сущности Стаховича — XVIII веку и молодости. Уметь умирать еще не значит любить бессмертье. Уметь умирать — суметь превозмочь умирание — то есть еще раз: уметь жить. Больше — и уже на французском (языке формул) скажу:

Pas de savoir-vivre sans savoir-mourir.3

Savoir-mourir, обратно savoir-vivre4 — какое русское существительное! Счастлива, что следующей формулой ввожу его впервые:

Il n’y a pas que le savoir-vivre, il y a ie savoir-mourir.5


==========


Но что же с Бетховеном и Стаховичем?

А! кажется, поняла. Стахович — более XVIII века, чем Бетховен, рожденный в нем, равно как траурный марш Бетховена больше смерть, чем лежащий в гробу Стахович. Смысл Стаховича (XVIII века!) — Жизнь. И в смертном дне, как в любовном: «Point de lendeain!»6 Стахович уходит весь. Бетховен — тот рай, в который дано войти Стаховичу. В траурном марше Бетховена, по отношению к Стаховичу, некая двойная грубость: acte de décès 7 (живому не играют!) и acte d’ abdication8 (доиграл!).

Ясно ли то, что я хочу сказать?

— Ах, лучше всего бы меня понял сам Стахович!


==========


Речь Станиславского:

«У друга было в жизни три любви: семья, театр, лошади. Семейная жизнь — тайна, в лошадях я не знаток... Я буду говорить о театре».

Рассказ о том, как впервые появился за кулисами Охотничьего клуба9, в великокняжеской свите, красавец адъютант Стахович. «Великие князья, как им и подобает, оставались недолго. Адъютант остался». — И постепенное — негласное — участие блестящего гвардейца в постановках — в роли arbiter elegantarum10. («Нужно будет спросить у Стаховича», «это не по Стаховичу», «как бы это сделал Стахович?») Поездка для изучения дворянского и крестьянского быта в подмосковное имение Стаховича. — «Мы были приняты по-царски». — Нежность Стаховича. — «Заболевал ли кто-нибудь из группы, кто оставался при больном в московской жаре и духоте? Блестящий великосветский гвардеец превращался тогда в самую заботливую няньку...» Рассказ о том, как Стахович, вырвавшись с придворного бала, прилетел на пять минут в Художественный театр, чтобы полаять по-собачьи в граммофонную трубу для постановки «Вишневого сада».


==========


Говорят не так и не те. Станиславский — слишком просто (я бы даже сказала — простецки), сводя всего Стаховича к быту: сначала придворно-военному, потом театральному и, что хуже Всего — к Художественному театру: олицетворению его! — упуская элемент мятежа, толкнувшего придворного — в актерство, наивно смешивая обаяние над Стаховичем дерзкого слова «художественники» с влечением к Художественному театру, как к таковому, забывая и фон и тон той удушающей эпохи, забывая откуда и только помня — куда.

Росси (в статье, которую читает другой) упрощает сложную лирико-цинико-стоико-эпикурсйскую сущность Стаховича до русских дворянских гнезд и дает фельетон вместо поэмы. Южин — как общественное лицо и привыкшее хоронить таковых — неведомо зачем и почему припоминает грехи дворянства и ставит на вид «общественную пользу Стаховичей» (ложь! совершенно бесполезны, как скаковая лошадь. Разве для тех, кто как я, на них ставит).

Все — применительно: к театру ли, к общественности ли» к дворянству ли... Никто — вне: Стахович как явление.

Лучше всех — с волнением, смело, ни слова лишнего — говорит студиец Судаков. Одна фраза — совсем моя:

«И лучший урок bon ton, maintien tenue11 нам дал Стахович 11-го марта 1919 г.».
(27-го февраля —11-го марта, день смерти.)


==========


Слушаю, слушаю, слушаю. Все ниже и ниже опускаю голову, понимаю роковую ошибку этой зимы, каждое слово, как нож, нож все глубже и глубже, не даю себе дочувствовать. — ах, все равно — ведь я тоже умру!

И скажу еще одно, чего не говорит никто, что знают (?) все: Стахович и Любовь, о любовности этого causeur’a12, о бессмысленности его вне любви.

И скажу еще одно, чего не знает никто: — если бы на Рождестве 1918 г. я, как хотела, зашла к Стаховичу, он бы не умер.

А я бы ожила.


==========


Стихов к нему мне на панихиде прочесть не дали. Были Каменева и еще кто-то. Немирович-Данченко кипятился и колебался: с одной стороны — «номер», с другой — камера.

...Вы не вышли к черни с хлебом-солью
И скрестились — от дворянской скуки! —
В черном царстве «трудовых мозолей» —
Ваши восхитительные руки...

— Вот, если бы это пропустить…

— Нельзя, это главное. — Но я не настаивала: Стаховича в зале не было.

Переписала эти стихи его милой сестре, — единственной, кому они были нужны. Выступать для меня всегда превозможение, при моей брезгливости к зрелищам и общественности это законно! Не робость: некая недоуменная отчужденность: stranger hear13


==========


...В черном царстве «трудовых мозолей...»

Не о мозолях труда, о навязанных» глаза намозоливших и в Ушах навязших, мозолях равенства — говорю. Потому и взяла в кавычки.


МОЯ ВСТРЕЧА С СТАХОВИЧЕМ

— Единственная. — Год назад. — Познакомил нас В. Л. Мчеделов, с которым знакома давно, но подружились только прошлой зимой. Мне всегда нравилась в нем, человеке театра, эта падкость на иные миры: в человеке зрелища — страсть к незримому. Я прощала ему театр14. На его постановке «Дневник Студии» (отрывок из Лескова, «История Лейтенанта Ергунова» и «Белые ночи») я была три-четыре раза, — так нравилось! Помню в «Лейтенанте Ергунове», у него, у спящего лейтенанта» слезу. Большую, сонную. Текла и застыла. Жгла и остыла. Он походил на раненного в бою. На всю Белую Армию. Потому, может быть, и ходила смотреть.

А комната — трущоба! — берлога! — где обольщает лейтенанта персияночка! Эта драти», рвань, стклянь. Глаза по углам, узлы по углам. Эти ошметки, оплевки, обглодки. Эта комната, центр которой — туфля. Эта туфля посреди пола» царственным, по бесстрастию» жестом ноги отлетающая в потолок! Это отсутствие здравого смысла в комнате! Отсутствие комнаты в комнате! Мой Борисоглебский живьем! Мое убранство. Моя уборка. Все мои семь комнат в одной. Скелет моего быта. Мой дом.

Помню персияночку (чертовку): шепота. Шепота — лепета — бормота. Возле слов. Наговаривает, насказывает, названивает. Амулеты — браслеты. Под браслетами — лейтенантовы эполеты. Лепета — и бусы, соловьиные рокота — и руки. Руки, ручьи.


==========


Потом он повел меня на Стаховича — «Зеленое кольцо». О пьесе не сужу. Голос — большой обаятель. Единственный случай, когда я не верю ушам своим. (Театр.) Перевести фразу с голоса на мысль — осмыслить, осознать произносимое — не всегда успеваешь: плывешь по голосу. Голос — и чувство в ответ, вне промежутка слов. В театре слова не нужны, не важны — актер скользит по словам. (Лишнее доказательство правоты Гейне.) Бессмысленное а-а-а-а, о-о-о-о может целую толпу повергнуть в прах, повести на приступ. Равно как — при голосовой несостоятельности — ни Шекспиру, ни Расину не помочь. (Голос здесь не только как горло, но и как разум.) Откуда сей голосовой разум у сего всяческого кретинизма, коим зачастую является певец — другой вопрос, и заводящий далеко. Может быть — хороший маэстро, может быть — просто вмешательство богов. (Не меньше поэтов и женщин льстятся на недостойные сосуды!) Словом, чтобы закончить о голосе:

Я — чудо: ни добро, ни худо.

А чтобы закончить о пьесе — не знаю, я слушала Стаховича.


==========


Стахович: бархат и барственность. Без углов. Голосовая и пластическая линия непрерывны. Это я о пятью чувствами воспринимаемом. Духовно же — некое свысока. Совсем не важно, что это по пьесе. Ясно, как зеркало, что играет себя. — «Малые мои дети» — это он не своим партнерам говорит, — нам всем, всему залу, всему поколению. «Милые мои дети», это читайте так: «Я устал, я все знаю, что вы скажете, все сны, которые вам еще будут сниться, я уже видел тысячелетия назад. И тем не менее, несмотря на усталость, выслушиваю: и исповеди, и отповеди. Снисходительность — не наименьшая ли из добродетелей Петрения? Кроме того, я, как все стареющие, бессонен. Ваши лепеты — не послужат ли они мне тем лепестковым потоком, в котором сомкнул, наконец, вежды мой более счастливый собрат?»


==========


Этого ли хотел автор? Навряд ли. Так, чарами сущности и голоса, образ очень местный (русского барина), очень сословный (барина — очень) и очень временный (fun du siécle15 прошлого века) превратился во вневременный и всеместный — вечный.

Образ прошлого, глядящегося в будущее.


==========


После пьесы В.Л. Мчеделов повел меня знакомиться, — куда-то вниз. Помню зелень и пар: мебель и чай. Стахович встает навстречу. Очень высокий рост (я из тех народов, что богов своих воспринимают великанами!) — гибкая прямизна, цвет костюма, глаз, волос — среднее между сталью и пеплом. Помню веки, из породы тяжелых, редко дораскрывающихся. Веки природно-высокомерные. Горбатый нос. Безупречный овал.

Сопровождающие лестные слова Мчеделова, и я, заставляя себя взглянуть прямо:

— Я очарована, но это Вы заранее знаете. Для этого Вам достаточно слышать себя. Ненавижу театр, но обожаю чары. Я сегодня очень счастлива. Всё.

Оба смеются. Смеюсь и я. И — рассеять, нет — затуманить определенность сказанного и слышанного — вроде как бы хвостом замести! — закуриваю. И — да простит мне Стахович это упоминание об одной из пленительнейших мною за жизнь слышанных обмолвок! — его испуганный возглас:

— Но зачем же волосы жечь?! Их у Вас и без того мало!

Я, праведно-возмущенная:

— Мало? Волос?

— Я хотел сказать — короткие.

Смеемся опять. Смех, в первые секунды, лучшая связь. Смех и легкая (чужая) погрешность. Присаживаюсь к столику. Пока наливает чай, любуюсь рукой.

— Я очень люблю Ваши стихи. Когда мы были в Кисловодске, Качалов получил от вас стихотворение, без подписи...

Я, вскипая: —?!!

Стахович, чуть гася рукой, с улыбкой: — Тщетная предосторожность, ибо Вас тотчас же узнали все. Купола, колокола… Прекрасные стихи. И архитектурно, и музыкально, и филологи- чески — замечательно. Я тотчас же выучил их наизусть и на многих вечерах читал. — Всегда с успехом... (полупоклон), который всецело приписываю Вам...

Слушаю ошеломленно. Я — Качалову?! Забалованному купчихами? Я — Качалову — без подписи?! Без подписи?! — Я?!!!

— Я очень люблю чтение поэтов. Вы бы мне их не прочли?

— Но…

И вдруг — безнадежность: Стахович эти стихи любит. Стаховичу 60 лет, и он превозмог отвращение к «современности». Стахович мне эти стихи — в упор — хвалит. И эти стихи — вдруг не мои! Все здание рушится. И под обломками — Стахович!

И, ничего не разоблачая, проглотив и аноним, и чужие стихи, и Качалова, — героически:

— Но я так плохо читаю... Как все поэты... Я никогда не решусь... (NВ. Хорошо читаю — как все поэты — и всегда решаюсь.)

— Такая Шарлотта Корде? Я никогда бы не заподозрил Вас в робости!

И я, облегченно (словесная игра! То, в чем не собьют!):

— Благодарю за честь, но разве я перед Маратом?

Смеется. Смеемся. Упрашивает. Отклоняю. Отвожу. Что я ему скажу? Я тех стихов не знаю. Трагическая нелепость: здесь, где всё «да» — начинать с отказа! И, внезапно осеняясь:

— А может быть, Вы сами мне их скажете?

Он смущенно:

— Я... я их сейчас немножечко забыл.

(Я не писала, а он не помнит! «Направо поедешь — коня потеряешь, налево поедешь...»)

И — поворотом стремительным и бесповоротным:

— Будь я на месте Веры Редлих16, я бы всю пьесу опрокинула!

— То есть?

— Вы на сцену — текст забыт, жених забыт...

— Вы так беспамятны?

— Нет, это Вы — незабвенны!

Стахович Мчеделову:

— О-о-о! Я и не знал, что это такое льстивое племя — поэты! Это обычно падало на бедные головы придворных!

— Каждый поэт — придворный: своего короля. Поэты всегда падки на величие.

— Как короли — на лесть.

Которую я обожаю, ибо веду ее не от лицемерия, а от прелести — того, кому льстишь. Льстить — прельщаться. Льстить — льнуть. Иной лести не знаю. А Вы?


==========


Потом расстались, — кажется обольщенные. (О себе — достоверно.) Потом написала письмо В.Л. Мчеделову, не имеющее никакого отношения к адресату, кроме адреса. (С даты до подписи — о Стаховиче и для Стаховича.) Потом забылось.


==========


Два месяца назад от Володи Алексеева17 узнала о его болезни. Болен, скучает. Но мы виделись только раз, только час! Но — раз болен — семья, друзья... Близко не подойдешь, а проталкиваться не умею. (Не расступятся же!) Видение чужого дома, чужого быта. Родные, которые, никогда не видев меня раньше, будут разглядывать... Нарядные студийки — а я в таких башмаках...

Потом: для меня прийти (всегда, и особенно сейчас, в Революцию), для меня прийти — принести. Что я ему принесу? Свои пустые руки (никогда не аристократические, а сейчас — даже не человеческие!), пустые руки и переполненное сердце? Но последнего он — из-за первых (смущения моего!) не увидит. Даром измучаюсь и время отниму.

Но с каждым приходом Володи, жалобно: «Возьмите меня к Стаховичу!» Для меня достижимость желаемого (вещи ли, души ли) в обратном соотношении с желанностью его: чем желанней — тем недостижимей. Заранее. Заведомо. И не пытаюсь хотеть. Стахович у Страстного, стало быть — и Страстной — не Страстной и... даже Стахович — не Стахович. («Удивится... Рассердится...» Он, Петроний!)

Словом, — не пошла.


==========


Еще одна фраза, на похоронах, Мчеделова: «Почему вы его никогда не навестили? Он был бы так рад. Он любил стихи, беседу, сам любил рассказывать, только его никто не хотел слушать... А было — что! У него ведь была необычайная жизнь. Столько встреч, путешествий... В молодости — война... И такие разные круги: придворные, военные, театр... И Вы ему тогда так Понравились...»


==========


16-го марта 1919 г.

Иду сейчас по улице. Немножко тает. Вдруг мысль: «В первый раз Москва весной без Стаховича...» (Не: «Стахович весной без Москвы», — мне подумалось именно так.)


==========


19-го марта.

Каждый раз, когда я вижу на улице седой затылок, у меня сжимается сердце.


==========


Еще я забыла сказать: у Стаховича когда-то был чудесный голос. Он пел с каким-то знаменитым итальянцем.

— Голос! — Жесточайшее надо мной обаяние!


==========


Да, то был вальс прелестный, томный,
Да, то был ди-ивный вальс.

Он это часто пел, чудесно пел. Кончит — и неизменно:

Когда б я молод был,
Как бы я Вас любил!

— Алексей Александрович! Алексей Александрович! Да ведь этого в романсе нет! Это Вы свое поете!

— Есть, есть! А если и нет — se non è vero è ben trovato18!

И никто не понимал!

(Рассказ студийки.)


Москва, февраль — март 1919.




Примечания


  Поэт, ученик студии Вахтангова .(примеч. М. Цветаевой).

  Режиссер II Студии ныне тоже умерший. (примеч. М. Цветаевой).

  Нет уменья жить без уменья умирать (фр.).

  Уменье умирать обратно уменью жить (фр.).

  Нет уменья жить, есть уменье умирать (фр.).

  Завтра не будет! (фр.).

  Констатация смерти (фр.).

  Констатация отказа (фр.).

  Первое помещение Художественного театра (примеч. М. Цветаевой).

10  Арбитр изящного; законодатель общественных вкусов (лат.).

11  Хороших манер, выправки, осанки (фр.).

12  Собеседники (фр.).

13  Здесь в значении: инородное звучание (англ.).

14  Последующее о театре, как уже появившееся в печати, опускаю (примеч. М. Цветаевой).

15  Конца века (фр.).

16  Актрисы, по пьесе влюбленной в гимназиста (примеч. М. Цветаевой).

17  Актера III Студии, потом добровольца, в 1920 г. пропавшего без вести (примеч.
              М. Цветаевой).

18  Если и неверно, то хорошо придумано! (ит.).



(источник — М. Цветаева с/с в 7 тт.,
М., "ТЕРРА", 1997 г.)